Демонстрации... Как это было…

… Наша школа носила гордое имя Павлика Морозова, и в младших классах мы хорошо изучали короткую жизнь этого пионера-героя. 

Я никак не мог понять, как это: выдать своего отца, но Говориловна уверяла, что это – подвиг. Я уважал Павлика Морозова за этот подвиг и понимал, что я бы так не смог. 

После уроков Говориловны я пытался внушить себе, что «идеалы коммунизма дороже всяких обывательских ценностей». Но в голове почему-то всплывало, как отец нёс меня на плечах на первомайской и ноябрьской демонстрациях, и как смешно колыхались на ветру огромные портреты членов Полибюро ЦК КПСС (до сих пор без запинки произношу эту абракадабру), изгибаясь в самых неожиданных местах, и корчили мне всякие рожи. 

Демонстрации я любил, потому что на них все были весёлые. Папин друг дядя Миша ещё перед началом парада подмигивал папе, и они уходили в ближайшую подворотню «на секунду», потом приходили весёлые, папа приносил мне шарик, говорил, что именно за ним и ходил. Я делал вид, что верю, радовался шарику и разглядывал малиновый бант на его куртке. Такие банты неожиданно появлялись у всех сотрудников с его работы.

Я тоже очень хотел такой бант, но папа сказал, что для этого надо вырасти. Так я понял смысл своего взросления. Я страстно желал стать взрослым, чтобы мы с Санычем тоже ходили в подворотню, чтобы потом я был весёлый и с красным надувным шариком гордо шёл по главной городской площади и, может, даже, нёс яркий, вырывающийся из рук, флаг. 

Я страстно хотел делать всё, как мой отец, и Павлик Морозов, который донёс на своего отца «в органы», был мне непонятен, как инопланетянин. Но я не только глубоко уважал «пионера-героя», я его боялся. И подумал, что не буду писать про него годовое сочинение, лучше про Че Гевару. Понятнее. 

(Фрагмент рассказа про советские времена «Золотые шары»).

ЗОЛОТЫЕ ШАРЫ

Рассказ

Ищу работу четыре месяца. Кадровичкам не нравится мой возраст: хорошо за сорок. А мне кажется нормально – сороковник, самое интересное только начинается. Нет, ну, они сами чаще всего не моложе меня, и, как мужчина, я вижу, что им симпатичен, но «…к сожалению, вы не прошли первый этап отбора…». А как пригласи в ресторан, да, просто в кафешку, только свистни, побегут платье лучшее искать на свою …нестандартную фигуру. Почему-то все кадровички нестандартных размеров, и меня это уже начинает раздражать. Как они могут и смеют отбирать меня, такого неординарного, на свою обычную работу. На любую. У самих зарплата десять тысяч рэ в месяц и ни шага в сторону, а у меня, претендующего на двадцать, вызнают мотивацию, специализацию, тьфу. А ещё:

- По какой причине вы уволились с последнего места работы?

- По личной! - Они делают морду кретина.

- По личной… - бледнею я и отвожу взгляд в сторону. 

Как им объяснить, что, когда Саныч злится, у него краснеет шея, а сам он не уверен в своей злости. Что Саныч вовсе не подонок, просто так получается с ненужной регулярностью. Что Саныч талантлив, просто никто этого не знает.

Мы так долго знакомы с Санычем, что уже не помним то время, когда не знали друг друга. Наверное, это был палеозой. Мы по очереди скитались в разных местах, в периоды без денег и женщин приходили друг к другу, кидали под порог грязные и драные кроссовки, бухались на диван:

- Почему вокруг столько идиотов?

Но полыхали сиреневые кусты на углах улиц, стонали над головой чибисы в белых передниках, а жить оставалось полчаса – не больше. На остальное – не хватало сил. Потом выгребали из карманов всё бренчащее и шуршащее и брели в ближайший магазин, скупали максимальное количество самого дешевого и не противного вина, деловито ставили бутылки в угол комнаты, раздевались до трусов, снова опрокидывались на диван.

- Хо-ро-шо!.. 

Саныч, маленький русоволосый крепыш, упрямый, как триста баранов и надёжный, как сто рублей заначки в день похмелья. В детстве мы хищной волчьей парой опустошали соседские сады. Это было круто, потому что у каждого из нас дома яблок этих и огурцов – мешки и вёдра. Днём мы – твёрдые четвёрочники, хорошисты, почти послушные мальчики, улыбались и приветливо кивали соседским бабушкам на умиление, а только темнело – надевали серые стёганые фуфайки, чёрные шапочки и что-то защёлкивало в середине груди, раз - и ощеривались лица, оскал делался волчьим и прорези глаз холодно леденели. 

Мы безжалостно крушили теплицы, особенно - их крошечные стеклянные окошки, выламывали с треском и жёстким хрустом, охапками выдирали за длинные зелёные хвосты весёлые оранжевые морковки из земли и бросали тут - же, шли дальше, по грядкам, каблуками резиновых сапог ожесточённо вдавливая в землю картофельную ботву и белеющие клубни. По пути, не останавливаясь, хватали растопыренными ладонями длинные упругие стебли лука, умелым рывком вытаскивали из земли их жёлтые головки и здесь же бросали. Рвались туда, к цветам, и резко сворачивали головы гордым белым гладиолусам, надменным бордовым георгинам. Садовые ромашки крушили попутно, не останавливаясь – кому они нужны. Стороной обходили только золотые шары – огненно-жёлтые пушистые головки на хрупких стеблях – обычные огородные цветы. Где-то в самой глубине памяти жило ощущение, с которым первого сентября несли в руках золотой букет, а шарики упруго прыгали и качались вверх-вниз, вверх-вниз. Может, потому, что эти неброские цветы напоминали нам самих себя, простых мальчишек, упрямых и зелёных, с золотыми бритыми головами. 

В теплицах мы просто так опрокидывали подвязанные огуречные плети, быстро и жёстко рвали огурцы, сваливали в рубашку, завязывали её рукава, выволакивали из огорода и вываливали тут - же, у дальней калитки. Зачем? Ни тогда, ни сейчас не смог бы ответить на этот вопрос. Лезли на яблони, обламывали самые плодоносные ветви и мяли, топтали клубнику, выдирали с корнем всё, что попадало под руку. Мы абсолютно точно знали, что делали, и делали это намеренно, жестоко, беспощадно. Мы знали, как трудно раздобыть в рабочем пригороде стекло для каждого окошка теплицы, как долго надо проращивать семена, потом пересаживать в теплицу, потом полоть, потом подвешивать лозы. Мы сами каждую весну и лето делали это на своём огороде после долгих ругательств родных. Полоть – нет худшей работы на свете, а ещё надо поливать, сажать, выкапывать и складывать в подпол. 

На другой день мы смиренно слушали, как родители сокрушённо рассказывают нам о том, что какая-то банда опять обчистила соседский огород, как все боятся этих набегов. Мы с аккуратными портфельчиками, в светлых рубашках, туго перехваченных у ворота красными галстуками, спокойно шли в школу, отвечали там про глаголы и склонения, силу тяжести и её противодействие, и ни один мускул не вздрагивал у нас при воспоминании о вчерашнем. Внимательно слушали политинформацию о войне во Вьетнаме, о голоде в Никарагуа, о мудрой политике нашей партии и её генерального секретаря.

Завуча в нашей школе все дружно ненавидели: и учителя, и ученики, и это чувство сплочённости было единственным положительным моментом от её существования. Галину Гавриловну все звали - Говориловна – потому что она любила проводить всяческие собрания и сама там выступать. Говорить могла хоть о чём и хоть сколько, при этом грозно стучала толстеньким коротким указательным пальчиком либо об первую парту, либо просто проверчивала в воздухе дыру. Все наблюдали за её пальцем и дружно пытались разглядеть причёску Говориловны. 

О, это было очень интересно! Все ученики в школе от мала до велика знали великую тайну завуча, а именно: что она носит в своей причёске. Говориловна считала себя женщиной модной, красила ресницы, носила золотой перстень и взбивала начёсом волосы. А юбку носила непременно выше колен – как девчонки из восьмого. И причёску она не просто взбивала, а ещё делала такую шишечку из этого начёса, которую закалывала шпильками. Но поскольку волос было мало, то она клала внутрь шишечки …капроновый чулок. Видимо, времени по утрам ей всегда не хватало, потому она не успевала, как следует, засунуть чулок в причёску. Так и приходила в школу со свисающим сзади или сбоку чулком. Это всегда были разные чулки: кремового цвета, чёрного, шоколадного. Ученики, а особенно ученицы младших классов толпой бегали за ней на перемене, пытаясь разглядеть чулок поближе, улыбались, а она думала, что они бегают из любви к ней, и снова находила повод проверчивать воздух коротким пальчиком, повторяя очередное поучение. 

С Говориловной невозможно было говорить о чём-нибудь человеческом на нормальном языке. Она как будто всегда читала газету, причём только первую страницу, там, где про линию партии и последние постановления её же. Разумеется, преподавала Говориловна историю. Её история России была соткана из блестящих побед русского оружия и сокрушительных восторгов по поводу «особого русского пути», указанного марксизмом-ленинизмом. Когда Говориловна объясняла нам суть революции, я, наконец, «дотумкал», что такое оргазм, про который мне пытался объяснить Саныч. Вот взял и сразу понял. Даже сегодня, когда мне уже за 40 лет, могу без запинки объяснить причины революции 1905 года и 17-го - тоже. Это где верхи не могут, а низы не хотят. И так далее. 

Вот сейчас, вспоминая Говориловну, думаю своим мужским умом, какой же несчастной женщиной она была: ей не было и сорока лет, а сама вся такая, ну, …неинтересная для мужчин: широкий торс, арбузные мадамгрицацуевские груди и - революция в голове. Боже ж ты мой, какая трагедия! А мы смеялись над ней. Нет, мы с Санычем, мальчики-пионерчики, где-то даже претендовали на показательных будущих жителей социализма. Мы не грубили классной, беременной географичке с резным обручальным кольцом на безымянном пальчике правой руки, которое мы подробно разглядывали на уроке, пока она рассказывала про нефтяные запасы Лонгепаса, не дрались с главными хулиганами школы, а готовили доклады про Че Гевару и несчастного Сальвадора Альенде. Не говоря уже про Александра Матросова, Володю Дубинина и Зою Космодемьянскую. 

Наша школа носила гордое имя Павлика Морозова, и в младших классах мы хорошо изучали короткую жизнь этого пионера-героя. Я никак не мог понять, как это: выдать своего отца, но Говориловна уверяла, что это – подвиг. Я уважал Павлика Морозова за этот подвиг и понимал, что я бы так не смог. После уроков Говориловны я пытался внушить себе, что «идеалы коммунизма дороже всяких обывательских ценностей». 

Но в голове почему-то всплывало, как отец нёс меня на плечах на первомайской и ноябрьской демонстрациях, и как смешно колыхались на ветру огромные портреты членов Полибюро ЦК КПСС (до сих пор без запинки произношу эту абракадабру), изгибаясь в самых неожиданных местах, и корчили мне всякие рожи. Демонстрации я любил, потому что на них все были весёлые. Папин друг дядя Миша ещё перед началом парада подмигивал папе, и они уходили в ближайшую подворотню «на секунду», потом приходили весёлые, папа приносил мне шарик, говорил, что именно за ним и ходил. Я делал вид, что верю, радовался шарику и разглядывал малиновый бант на его куртке. Такие банты неожиданно появлялись у всех сотрудников с его работы. Я тоже очень хотел такой бант, но папа сказал, что для этого надо вырасти. 

Так я понял смысл своего взросления. Я страстно желал стать взрослым, чтобы мы с Санычем тоже ходили в подворотню, чтобы потом я был весёлый и с красным надувным шариком гордо шёл по главной городской площади и, может, даже, нёс яркий, вырывающийся из рук, флаг. Я страстно хотел делать всё, как мой отец, и Павлик Морозов, который донёс на своего отца «в органы», был мне непонятен, как инопланетянин. Но я не только глубоко уважал «пионера-героя», я его боялся. И подумал, что не буду писать про него годовое сочинение, лучше про Че Гевару. Понятнее. 

Золотые шары выглядывали из всех палисадников нашего посёлка. Их роскошные жёлтые головы бодро качались почти у каждого дома, и, я думал, что, наверное, эти цветы очень неприхотливые, и даже прополки не требуют, если кивают мне даже из-под окон Дуськи кривой, одинокой пенсионерки, потерявшей глаз в героической борьбе с собутыльниками. Тем не менее, у Дуськи не только выпирали из палисадника золотые шары, но и сука во дворе ощенилась семью щенками. И даже огромные подсолнухи с её огорода нагло кивали прохожим из-за редкой изгороди предательски жёлтыми крупными глазами. 

Нет, ну не всегда же мы с Санычем просто и неприхотливо пили в его однокомнатной на Щорса. Бывали и попрезентабельнее времена. Пили коньяк или болгарский «Брег», за руки держали стройных в локонах барышень, студенток университета, которые верили в нашу гениальность и надеялись свить с нами семейные гнёзда, родить нам мальчиков-девочек (как говаривал с несравненной интонацией Юргин из кинофильма «Тени исчезают в полдень»), и чтобы мы носили этих детишек на плечах во время первомайско-ноябрьских демонстраций. Но… в процессе жизни выяснилось, что мы с Санычем на это не способны. Нет, детей иметь мы способны, тут сомневаться не надо, но вот носить их на плечах – это сложнее. Прежде всего, потому, что отменили демонстрации. Не только майские, но и ноябрьские. В этом – вся проблема. Без этих демонстраций – ну, никак. Не выстраивается наша жизнь. Но, думаю, с ними было бы ещё хуже. 

Однажды, выходя из запоя, я прочитал одну психологическую книжку. Так, до кучи. И подумал: может, я был тайно, неосознанно влюблён в Говориловну, может, в ней была некая притягательность, если стал я преподавателем обществознания. А Саныч - в пику мне и Говориловне – фрезеровщиком шестого разряда. Это, чтоб никто пальцем не показывал, что «не рабочий класс». Самый что ни на есть – рабочий. И это давало ему право изголяться над своей жизнью – невозможно. Если он не пил хотя бы два месяца и регулярно ходил на работу, заводская общественность не могла опомниться от счастья и тут - же вешала его портрет на Доску почёта. Потому что в трезвом состоянии Саныч работал за пятерых и делал то, чего не могли другие французские фрезеровщики. Но недолго он украшал улицу своей физиономией, обычно вскоре приходила бумажка из вытрезвителя, и портрет Саныча быстро отправлялся на склад, ждать окончания запоя хозяина. 

Над своей жизнью Саныч куражился очень разнообразно. У меня бы духу не хватило, всё-таки – препод обществоведения. Мозгов у Саныча всегда было в избытке, достало бы на генерального секретаря и даже больше, но придуривался он – по полной… А что … гегемон и прочий диктатор. Выпивал чекушку, а выступал, как после полноценного литра. С ним всегда было интересно. Даже, лёжа оба в луже, мы переставляли воображаемые шахматы, держа в трясущихся пальцах грязные комочки глины:

- Тебе – шах! Лыбишься не по делу!

- Ха! Где ты нашёл это дело!

Бабы никогда ничего не понимали в наших разговорах и сдержанно смеялись.

Мы с Санычем, вкушая напитки на пару, никогда не могли вовремя остановиться и до бесчувственного конца ловили блестящие хвосты кайфа, отребья и высокой поэзии. Раньше, в советские времена куражиться над действительностью и пить «до упора» было почётным, а потом стало – по нечётным. 

Со мной всё оказалось гораздо проще: марксизм-ленинизм, который я преподавал и в котором всё хотел разобраться, был официально признан полной белибердой, и оттого я однажды целый месяц пил «в стельку». Потом оказалось, что таких поводов – чтобы напиться – брать-не перебрать – и стало мне неимоверно грустно за нашу действительность, которая вполне может меня споить. И всё – за идею. Короче – всё в русском духе. 

И я совратился окончательно. Решил пойти что-нибудь продавать. Ну, не себя, конечно, кому я нужен, такой - использованный социализмом. Продавать джинсы. Турецкие и китайские. Китайские я покупать никому не советовал, турецкие - советовал, но в трудных жизненных ситуациях, когда носить совсем нечего. Предлагал брать английские, но их у меня не было. Меня уволили. И правильно сделали. Хорошо, компенсацию не потребовали – за антирекламу. Потом пошёл менеджером. Думал, это что-то другое. 

Попался на том же – честности. Ну, не могу я хвалить то, что мне самому не нравится. Лихо «закруглял» чёлку на правую сторону, браво орал: «Прокладки импортные! Непромокаемые!». Меня брали за ворот и проникновенно спрашивали: «Сам пробовал?» Я мотал головой, мною вытирали мостовую и посылали в обратную сторону. Капитализм…

Всю зиму ходил в летних кроссовках. Вспоминал Николая Островского. Пытался предположить, о чём он мог думать в последние годы своей жизни. Наверное, жалел себя. А я не жалел, что хожу в летней обуви. Он надеялся на светлое будущее, а я ничего хорошего в этой жизни уже не жду. И оттого так легко и спокойно мне жить. Только Валерку жалко, сына, который после развода остался с матерью. Не могу я ему ни валенки купить, ни идею красивую для будущей жизни подарить. Потому что опять времена революционные нагрянули, и Павликов Морозовых развелось – гораздо против прежнего. Бывшие партийцы колоннами и ячейками повалили от своей «родной коммунистической», «из идейных соображений» растаптывая свои красные корочки, за которые чуть раньше продавали и души и тела. 

Мы с Санычем, конечно, тоже переживали. Но не за партию, которая так «облажалась», а за людей. И себя тоже было жалко. Тоже верили. Говориловну вспоминали, на барахолке купили барабан и пили под барабанную дробь. Пили мы с Санычем тогда много. Меня даже из грузчиков уволили. А он и не работал. Сходили, книжки продали, которые у меня были: Дюма, Генрика Сенкевича, ещё про красивую проститутку Анжелику, автора не помню. 

А вот Шекспира я оставил. Читали его монолог: «Пить или не пить…» и снова пили. Потом печень взбунтовалась, а знакомый терапевт Лёха, с которым мы закладывали ещё в студенчестве, честно заметил: будешь ещё пить – отнесут на кладбище. Стало мне совсем грустно, как будто пью на своих собственных поминках, и стал я мысленно карты раскладывать на предмет: куда податься. Философский факультет университета - коту под хвост, ибо основа его – марксизм-ленинизм загнулся, а другого я ничего не знал и не умел. Только жутко любопытно было, куда делся наш честный и порядочный профессор Чуфаров, который учил нас всем политическим премудростям. Жалко мне его даже больше, чем себя. Но много нас таких, как я, купивших лодку последнего образца в пустыне. 

Нет, ну, ребята пристроились, кто как мог. В политику подались, в торговлю. Наверное, я заторможенный. Не умею быстро перестраиваться. Так вот, терапевт Лёха, у которого в лысине стала проглядывать солидность, посоветовал мне пойти в школу. Дескать, учителей всегда не хватает, особенно мужчин, а историю России я должен помнить ещё по институту. Опять Говориловну зачем-то вспомнил. 

А что? Нагладил я свой единственный, ещё свадебный костюмчик, ровно подрезал вышорканные края рукавов, до солдатского блеска начистил лопнувшие на подошве туфли и прибыл на вакансию историка в затрапезную школу на окраине мегаполиса. Центр-то весь востребован, а на окраинах хоть десять вакансий занимай – только спасибо скажут. Но мне чужого не надо, историю России и не более того. Директриса от счастья вся расцвела по-женски, даже планы уроков просила, как три рубля взаймы. И я писал их задней ногой или просил ученицу из одиннадцатого класса Оксанку, она под мою диктовку писала или сама, что придумает. Способная девушка. Потом так навострилась, я прихожу на урок, смотрю, а у меня все планы на неделю вперёд написаны. И ничего, что я выходные на своей лежанке в дугу пьяный провёл. 

Внял я заклинаниям Лёхи, пить стал гораздо меньше. Даже про Оксанку думать начал. Но потом представил опять весь этот алгоритм: свадьба, дети, скандалы, женские притязания, свою душевную бесхозность и ... перестал открывать Оксанке двери в свою квартиру. Ну его, пусть пишет планы кому-нибудь другому. Я сам не знаю, что со мной будет завтра. Женщинам нужна определённость и стабильность. Не про меня это. Буду уж катиться по естественной траектории.

Как-то лежу в сумерках, размышляю, как всегда, «о судьбах русской литературы» - звонок. Удивился я, но открыл. Стоит Саныч, изогнулся странным образом:

- Не могу больше терпеть, - и мчится к унитазу в грязных сапогах по линолеуму, - у меня идея! 

- Вижу я твою идею: грязная и мокрая. 

- Ни хрена… Сперва выпьем, достань в сумке, открой.

Меня долго просить не надо: взял, открыл, культурно разлил по рюмкам. Саныч руки помыл, сел и хитро так смотрит на меня. Я поднимаю рюмку:

- Ну, поехали?..

- Не, погоди, не так просто, - Саныч суёт свою руку в сумку и достаёт большой красный тряпичный треугольник: на бархатном поле золотые буквы: «Победителю социалистического соревнования». И три головы в середине: Ленин и остальная шатия-братия. Кому за сорок – помнят этот драконий логотип. Кругом – бахрома жёлтая и всё на шнурке. Вешает он это торжественно мне на шею:

- Тебе на день седьмого ноября!

Я просто офигел, сразу столько воспоминаний нахлынуло, трогаю бархат и буковки золотые:

- Круто! Где спёр?

Он даже обиделся:

- Зачем спёр? По наследству досталось, тётка померла, мне оставила квартиру и этот вымпел. Надо отметить. 

Мы повесили святую тряпку на гвоздь и стали пить за рабочий класс, поголовно обманутый дорогой коммунистической партией, которая вела-вела нас к коммунизму, как Иван Сусанин, да, завела в тупик. Рабочий класс увидел обман и расправился с любимой партией, а куда идти – всё равно не знает. Тут, как черти из табакерки, появились всякие партии в большом количестве, стали к себе зазывать, и разбрёлся по ним народ, как по рюмочным. 

Только никакого толку от этого не получилось. Строят, потом переделывают, потом опять рушат, дерутся, спорят, как народ счастливым сделать. А народ уже еле жив. Но мы с Санычем сами по себе, без партий, без жен, без царей в головах. И оттого легко нам и хорошо. Даже весело. Потому что есть в разбойных временах какая-то поэзия, настоящая романтика, только это почувствовать надо. 

- Хорошие у тебя шторы, - Саныч подошёл к моему окну и потрогал красную шёлковую ткань.

- Да, нормальные. Это ещё Оксанка мне притащила из дома. Всё уют пыталась навести.

Хрясь! Саныч неожиданно рванул полотно на себя, отчего гардина с одной стороны вырвалась из стены и по сторонам брызнули осколки штукатурки. По комнате взвихрился белый известковый след, как будто проскочил маленький реактивный самолётик. Запахло разрухой, бомжовским будущим и мелом из школьного детства. 

- Ты чего? 

Он расстелил штору на полу, измерил, взял ножницы и раз-раз выпластал из полотна два треугольника. Один подал мне, а сам доволен:

- Чуешь? В пионеры тебя принимать буду. Клятву давай говори, помнишь ещё?

Я так обрадовался, как будто на себя самого из детства наткнулся. 

- Как не помнить! И на смертном одре буду повторять! Погоди!

Я полез под кровать, достал барабан, смахнул пыль и двумя вилками такую патриотическую дробь выдал, что Саныч уткнулся в стену лицом и стал вымпелом слёзы вытирать: 

- Не могу! Трогает, собака, за самую душу. 

- Ты, кончай слёзы лить, давай всё сделаем по правилам: ты будешь старшая пионервожатая Алевтина, помнишь, с такими мощными ногами ходила, я всегда только на эти ноги и смотрел. Как у слонихи.

- Да, ты всегда отсталый был, надо было выше глядеть, там интереснее. 

- Давай, ты принимай меня в пионеры, а я буду клясться в вечной любви, тьфу, верности. Потом ты мне галстук завяжешь и … тогда напьёмся!

Саныч – прямо, народный артист: скроил трагично-возвышенную мину и стал один-в-один Алевтиной:

- Дорогие ребята! Наступает самый торжественный день в вашей жизни – вас примут в пионеры, и вы сразу начнёте осмысленно жить на благо любимой партии. Толик Головачёв, начинай! 

Саныч ласково кивнул, и я, вытянувшись в линейку, сделал правой рукой пионерский салют и тонким дрожащим голосом начал:

- Я, Толя Головачёв, вступая в ряды пионерской организации имени Владимира Ильича Ленина перед лицом своих товарищей торжественно клянусь жить, учиться и работать, как завещал великий Ленин, как учит коммунистическая партия …

Больше я вынести не мог… Саныч катался по полу и всхлипывал: «Ну, Толян, надо же, помнит…ну, Толян…». Потом мы повязали друг другу галстуки из моей портьеры и запили это дело портвейном. Пропустив пару стаканов, мы ощутили, как нас потянуло на пионерские подвиги. Галстуки звали в дорогу.

- Ша! – Саныч всегда был человек действия. Он надел мне на шею ещё и вымпел, и мы стали натягивать куртки.

- Куда?

- Вспомним былые подвиги… сады, теплицы, огороды.

- Ты, чё, совсем запился? Какие тут огороды? Народ думает, что картошка на деревьях растёт, тёмные люди - мегаполис.

- Нам с тобой какая разница, что крушить! Ларьки на углу видел? Вот их и сделаем.

Я сразу согласился, потому что позавчера мне там не дали сдачу. И, вообще, грубая тётка там работает, неуважительная.

Ларёк поддался сразу, как будто давно нас ждал. А, может, оттого так легко всё разваливалось под нашими ударами, что мы были в галстуках. Разметали гири, весы, решётки, жвачку веером пустили по переулку, весь конфетно-пивной ассортимент разнесли на фейерверки. Себе взяли по пачке сигарет и по банке самого дешёвого пива. По привычке. 

Революционная страсть стучала в наших сердцах, хотелось кому-то мстить за наши неудавшиеся жизни, за великий обман, за то, что нам теперь что жить, что не жить – всё едино. Поэзия разрухи водила нашими руками с железными палками. Вирус семнадцатого года, вскормленный и озлобленный, кипел у нас в крови, как чума. 

- Свернём голову мещанству и буржуазным предрассудкам! – Саныч хлестнул последнюю бутылку коньяка «а-ля Наполеон» об асфальт, и мы деловито, не оглядываясь, пошли прочь. Он процедил напоследок сквозь стиснутые зубы:

- Говориловну хочу … изнасиловать. Вот тогда и умереть не жалко…

* * *

А Саныч неплохо устроился. Кто бы мог подумать. Убеждать он умел всегда, а если в свою пользу, то – мама родная, хоть кого уложит. Пригодилось. Стал правой рукой авторитета. На подхвате, подать, принести, утешить, уверить в его необыкновенности. Гладкий такой, важный, прямо, как поросёнок у наших соседей перед забоем. Тот тоже радовался сытой жизни. И галстуки у Саныча появились откуда-то, сроду он их не носил. Но подбирать их к костюму и рубашкам наука для него оказалась непосильная. Никак в цвет попасть не может. Да ладно, у нас и на эстраде теперь все певцы безголосые, им задний фасад важнее голоса. Времена такие, ничего не поделаешь. 

Меня давно занимал один вопрос: как из молодого честного человека с благородно горящими глазами на выходе получается гладкий, скользкий, управляемый, вдохновенный подхалим. Таких курсов нет. 

Иногда встречаемся с Санычем. Пить нельзя. Говорить не о чем. Заявляет, что он теперь – талант, стихи и рассказы пишет. Я не читал, но пусть пишет. Это лучше, чем водку пить. Книжку тут свою мне подарил, я открыл, почитал немного… Отдал женщине, приходит, унитаз мне чистит, стирает, пусть стихи Саныча читает. Может, тронут.

               Римма Кирпикова                                    

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened